Vault (watermelon83) wrote,
Vault
watermelon83

Categories:

Разговор с царем

- записки монархиста.


Императорская семья в 1905 году.



Весной 1905 года Борису Владимировичу Никольскому было 34 года - это слегка полноватый юрист, историк права и убежденный монархист, а более того - русский националист. "Переболев" в молодости студенческим фрондерством, Никольский был отвращен от "левизны" и "окончательно стал тем, что у нас называется славянофилом... увлекался другими веяниями — во всем виновата моя восторженность и увлекающаяся натура". Россия до Рейна и пр., и др.

Дней Александровых прекрасное начало и конец, которого Борис Владимирович совершенно не ожидал (его дневники тем и интересны, что писал их кристальный и искренний дурак, чьи многочисленные прогнозы имели прискорбную привычку не сбываться вовсе или напротив, сбываться самым противным от ожидаемого образом), а потому с самого начала ожидал от царствования Николая II всяческих пакостей и - редкий случай - не ошибся.

В 1903 г. снедаемый жаждой политической деятельности, столь противной его самодержавно-монархическим убеждениям, Никольский вступает в "Русское собрание" - общественную организацию, созданную силами сурового старика Суворина, издателя "Нового времени", а в 1905 г. становится секретарем генерала Богдановича - хитрого хохла из Херсонской губернии, который в те годы занимался примерно тем же, чем сегодня одна армянская боброедка, то бишь поставлял власти патриотический продукт, производимый кустарным способом (телеканала у бравого моряка конечно не было): "издатель елейно-холопских брошюр, которыми впоследствии, вымогая себе субсидии от правительства, он усердно и широко отравлял самосознание русского народа", как писал уже в годы советской власти юрист Кони, этой же властью помилованный.

Покойный император таких людей очень любил и выделял.

В апреле 1905 г. Богданович повез своего протеже на личную встречу с самодержавным венценосцем - в своем дневнике Борис Владимирович, вскоре ставший одним из основателей "Черной сотни", оставил крайне любопытные записи, характеризующие их автора столь же выпукло, что и царя. И важно понимать контекст - это был момент, когда Никольский со дня на день ожидал, что его сделают если не министром, то как минимум произведут в тайные кардиналы.

И не то чтобы он был как-то особенно властолюбив, но трудное материальное положение, не задавшаяся университетская карьера, самолюбие непризнанного поэта... внезапный, как ему казалось, взлет из неизвестности в высшие сферы - все это могло потрясти и более крепкую конституцию, нежели та, которой обладал милейший Борис Владимирович, тративший немногие свои свободные средства на собирание огромной личной библиотеки... Итак, прошу (это очень интересно, правда) -


3 апреля -

Глазов предупредил меня, что я буду принят вместе с ним, до его доклада. Вышел Сахаров, вошел Глазов, — через несколько секунд он отворяет дверь, зовет меня. Я вошел.

Царь был в кителе, безо всяких орденов, и когда я, входя, закрывал за собою две тяжелые двери, он, встав из-за стола и разминаясь и нагибаясь, подошел к окну, а затем повернулся мне навстречу. Я низко поклонился; Царь сделал шага два или три ко мне и на представление Глазова пожал мне руку. — Надо заметить, что в приемной, когда Глазов меня представил Фредериксу, тот спросил, по какому случаю я представляюсь. Глазов отметил, что как член Русского собрания и автор нескольких докладов, о которых Государю известно. — Итак, Царь выслушал представление, чуть-чуть улыбаясь. Нервность его ужасна. Он, при всем самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста.

Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки все время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова, и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, — головой, плечами, руками, даже переступая. Вообще, из нас трех не волновался только я, немного смущался и беспокоился Глазов, но больше всех нервничал, стеснялся и жался Царь.

Его фигура, лицо и многое в нем понятно при мысленном сопоставлении монументальной громады Александра III с зыбкой и легкою фигуркою вдовствующей императрицы. Портреты совершенно не дают о нем представления, так как, при огромном даже сходстве, портретам трудно передать нервную жизнь лица. В этом слабом, неуверенном, шатком человеке точно хрупкий организм матери едва-едва вмещает, того и гляди уронит, или расплещет, тяжелый, крупный организм отца. Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника и он неуверенно, шатко, тревожно ее несет. Царь точно старается собраться в одно целое, точно судорожно держится, чтобы не рассыпаться на слишком для него тяжелые черты лица, части тела. В нем все время светится Александр III, но не может воплотиться.


Дух, которому не хватило крови, чтобы вполне ожить. Впрочем, постепенно его нервность успокоивалась и под конец он слушал и просто, и внимательно. Сколько времени я пробыл у него — не знаю; мне казалось, что минут 10; но судя по тому, как я много успел сказать, пожалуй, и больше. Я спросил Глазова, не слишком ли много я говорил; он сказал, что именно столько, сколько следует: если бы больше, было бы и много; но я именно остановился на нужной точке.

Первые слова Царя были: «Очень рад с Вами познакомиться. Благодарю Вас за Вашу деятельность. Мне стало известно, что Вы читаете разные лекции, где говорите о самодержавии, объясняете его исторически, из нашей истории». При моем плохом запоминании слов, я не ручаюсь, что воспроизвожу то, как Царь выражался; но отлично помню смысл, т.е. что именно он говорил. Притом, конечно, резюмирую, а не воспроизвожу. Мое дело здесь только ничего не прибавить, воспроизвести то, что сохранила память.

— «Позвольте, Ваше Величество, внести необходимую поправку в то, как Вам было доложено содержание моих чтений. Совершенно верно, что я стоял на исторической точке зрения и обнажал исторические корни самодержавия; но смысл моих докладов был вовсе не в исторической точке зрения. Моею целью было идейно разъяснить внутренний смысл самодержавия, его необходимость, а вовсе не его неизбежность. Мало ли что сложилось исторически, — не всему, исторически сложившемуся, следовало бы оставаться. Но самодержавие — дело другое. Не быть ему нельзя. Я всегда готов повторить слова Леонтьева: на что нам Россия неправславная и не-самодержавная! Быть или не быть России, быть или не быть самодержавию, — одно и то же.

Я указывал, что самодержавие до такой степени является сущностью нашего строя, нашей жизни, что не только мы, но даже иностранцы иначе и не могут себе вообразить Россию, как самодержавной. А их свидетельствам в этом отношении нельзя не верить, как бы ни был глуп и невежествен тот или другой иностранец: они имеют перед нами преимущество, хоть и не имеют счастья быть русскими, — это преимущество общего взгляда на нашу жизнь. Я так и сравнивал моим слушателям: вы все видите, как я говорю, но не видите, как вы все слушаете; я вижу как вы все слушаете, но не вижу, как я говорю; но общего представления у нас нет; а вот вообразите, что кто-нибудь с улицы в окошко сюда заглянул, — он увидел бы то, чего никто из нас не может увидать, хотя бы был простым хулиганом, ничего не могущим понять в происходящем на докладе: он получил бы общий вид, всю картину; он наше собрание увидал бы не изнутри, а извне; и это дало бы ему, в награду за то, что он не в нашем обществе, то, до чего страшно трудно воображением дойти каждому из нас».

— «Это очень хорошо и верно».

— «Так вот иностранцы как никто из нас указывают на стихийную связь самодержавия и России. Так Норман во вступлении к «All The Russias», так особенно Green в описании войны 1877 года, — Вы, Ваше Величество, может быть изволите знать эту книгу?»

— «Нет, не знаю».

— «Грин — военный атташе Соединенных Штатов при нашей армии во время Балканской кампании. Тогда был полковником, теперь, кажется, генералом, после того, как кого-то резал на Филиппинских островах, — уж не помню, испанцев или туземцев; помню только, что кого-то там резал...»

— «О да, они это чисто сделали».

— «Очень чисто; дай Господи и нам теперь хоть вполовину так чисто (усмешка, очень добродушная; оборот моей мысли был совершенною неожиданностью и позабавил). Так вот этот столь мало сентиментальный Грин описывает панихиду под Плевной и, изобразив, как император Александр II, преклонив колена и опустясь головою на рукоять сабли, окруженный целою дивизиею солдат, также коленопреклоненных, держащих одною рукою ружья, другою крестящихся, пред лицом своих наследственных врагов в религии и политике, сбежавшихся толпами на дальних батареях поглазеть на удивительное зрелище, молился за павших товарищей, подпевая хору “Со святыми упокой”, а далекие залпы пушек отбивали им такт, — так вот, описав эту "удивительно выразительную сцену", Грин прибавляет: "У русских не меньше обычных грехов, чем у других народов, но есть чувства исключительной религиозной восторженности и почитания, которые связывают низшие классы и их царя, чувства, которых не встретишь где-либо еще в нынешние времена". Американцу, стало быть, думается, что нигде в мире нет ничего подобного нашему монархическому чувству, и особенно в простонародьи. Да так оно и есть.

Вот приезжаешь к Вашему Величеству, — кто первый у входа? Часовой. Входишь в прихожую — часовые. Входишь в приемную — часовые. Кто они? Да простые мужики, взятые от сохи. А они Вам вернейшая охрана. И они, простые мужики, они здесь, у Царя во дворце, — вполне дома. Они отлично знают все, что им делать, и как и когда. А вот наш брат “интеллигент” — ведь, увы, Ваше Величество, ведь и я имею несчастье принадлежать к этому незавидному сословию...» Государь и Глазов опять от души рассмеялись.

— «Да, несимпатичное слово».

— «Никогда не пишу его без кавычек, — только тем, как дворянин, и утешаюсь. Так вот, наш брат, интеллигент, он здесь чужой, он не находит себе места. Точно в церкви: что может быть глупей и беспомощнее положения “интеллигента”, попавшего в церковь? Чем великолепней и богаче храм, тем более там чувствует себя народ дома, у себя; какая-нибудь убогая бабушка в великолепном соборе так же дома, так же хорошо знает, что и как и когда ей делать, как часовой у Вашей двери. А “интеллигент”? Стесняется, старается быть развязным, оглядывается исподтишка, — перекрестится, так некстати; священник возгласит “Мир всем”, а он крестится; начнут читать апостол — он увидит, что “батюшка сел”, заключит, что прочие, значит, стоят из неинтеллигентного усердия, и тоже присядет отдохнуть; войдет в церковь, оглядывается, — “где здесь говеют?”»

— Снова добродушный смех, улыбка и киванье головою во все время этой тирады, как на метко замеченные знакомые мелочи.

— «Вот отчего “интеллигенции” и чужда идея самодержавия, столь народная и столь непонятная иностранцам. Да им этого и не понять».

— «Обыкновенно сопоставляют самодержавие с абсолютизмом».

— «Да, да; умные люди сопоставляют его с просвещенным абсолютизмом, даже говорят — и у нас ведь есть такие умные люди — говорят о просвещенном самодержавии...»

— Опять смех, на этот раз немного хитрый, чрезвычайно довольный, и с оттенком — с одной стороны: «Так, так его, подлеца!», а с другой: «Ага, не утерпел, вон в кого метишь!» Государь смеясь обернулся на Глазова, но тот или не знал этой фразы Витте, или не вник, куда я мечу, так что сделал понимающую улыбку только из почтительности.

— «...Говорят о просвещенном самодержавии, точно есть какое-то непросвешенное самодержавие, точно все наше просвещение не самодержавною властью насаждено и выращено, часто вопреки “интеллигенции”. Но и кроме того сопоставление совершенно невозможно: что общего между западным абсолютизмом, выросшим на почве феодально-сословной, и нашим самодержавием, порожденным высшим напряжением национального демократического и религиозного духа? Взять Людовика Святого и св. Александра Невского. Кто такой Людовик Святой? Феодал, добрый, честный, справедливый, достойный феодал, набожный крестоносец.

А Александр? Конечно, он победитель при Неве; но он же и выборный всей земли русской, он у хана спасение вечное отложил, идолам и хану поклонился, только бы народ свой спасти от ужасов нового нашествия! В полном смысле слова душу свою положил за други своя. Он был первою жертвою за свой народ, его первым предстателем и поборником. И вот этот взгляд на Царя, как на выборного всей земли Русской и дает самодержавию высшее идейное содержание».

— «Как же, ведь и наш дом был выбран народом».

— А, нет, Ваше Величество, это совсем не то. Быть монархом по воле народа совсем не то, что быть самодержавным монархом. Вас никто не выбирал, но в идеальном смысле Вашего значения Вы все-таки выборный всей земли русской. Вы первая жертва за Россию, Вы первый предстатель за свой народ. Этим-то и объясняется особенное отношение к Вам народа. Вы монарх, Вы воплощение всего нашего отечества, — а в то же время, хотя бы для Вашего любого часового, Вы только раб Божий Николай, как он, часовой, раб Божий Антип, Сидор, Кондратий...»

— «Совершенно верно. Как это глубоко и верно!»

— «Не выбирал он Вас, а Вы для него все-таки выборный всей земли русской». Вот, приблизительно, главное, что я сказал. Но это еще далеко не все. Я помню несколько отрывочных эпизодов, только не могу найти их места в общем ходе разговора. Не помню также, на чем именно я остановился; но когда остановился и замолчал, то Государь опять улыбнулся, отпустил меня, два раза крепко пожал руку и сказал: «Благодарю. Благодарю. Продолжайте».

За завтраком Глазов передал мне, что впечатление осталось самое прекрасное. Царь сказал: «Какой умный, даровитый, образованный, красноречивый, а главное — убежденный молодой человек». Глазов прибавил от себя несколько теплых слов (которых мне не передал), а Царь опять сказал: «Да, конечно, но все-таки главное — убежденность. Это так редко встречаешь и потому это всего дороже».

Так из эпизодов, которых место плохо помню, один был в начале разговора. Говоря о цели и смысле своего доклада, я сказал, что потому и считаю нужным разъяснять истинный смысл самодержавия, что теперь против него воздвигнут гнусный поход, в котором каждый мечтает что- нибудь урвать у самодержавия, по примеру тех, кто наверху занимается расхищением самодержавия. — Это тоже вызвало сочувственное киванье и какое-то незначительное слово согласия и одобрения. Помню, что еще что-то было; но запишу после, когда вспомню все.



5 апреля -

Еще вспоминаю, но смутно, один эпизод из разговора с Царем. Кажется, это все вместе с «расхищением самодержавия» составило один эпизод; но, повторяю, помню его смутно, так что слова Царя не могу воспроизвести точно. Смысл их был во всяком случае тот, что те, кто оспаривает самодержавие, в сущности только сами тянутся за властью. Я подхватил и говорю, что, под предлогом «бюрократии» они просто стараются подчинить себе правительство, сами хотят заслонить Царя от народа и, главное, народ от Царя, протянуть зыбкую, но непроницаемую кавалерийскую завесу между ними в парламентской болтовне.

...

В воскресенье не застал Зиновьеву и Брусилова, а потом Юзефовича; застал и был принят у Игнатьевой и Нидермиллерши... Она сказала, что несомненно Государь меня страшно стеснялся и робел; что он нестерпимо застенчив и теряется при каждом новом человеке; но что уже по второму разу гораздо спокойней. Она же сообщила мне, что Юзефович говорил обо мне Царю.
Должно быть это что-нибудь совсем недавнее, так как от Юзефовича я не слыхал, чтоб он Царю на этих днях представлялся. Еще графиня говорила, что Царя должен был особенно стеснять мой фрак и мое ученое звание. Она даже прибавила вскользь, что если я это стеснение рассеял, то это важный показатель и большое завоевание (смысл; слова у нее были, конечно, другие). Очень благодарила за мой доклад: видимо, я действительно всем сильно угодил и наделал большого шуму в верхах.

...

При Савичихе внезапно Грингмут. Ему я был очень рад. Поговорить было много о чем. Известие о моей поездке в Царское — потрясающее впечатление. Ему, по особому доверию, прочел мой дневник с пропуском только некоторых ремарок. Грингмут так и просиял. «Всею душою радуюсь за Вас, но еще более рад за Царя. Это свидание — огромный успех вообще для русского дела. Все, что Вы говорили, — превосходно и интересно. И еще надо заметить, что, как ни хорошо все, что Вы говорили, еще лучше то, чего Вы не сказали».

— «То есть?»

— «То есть, Вы его не учили, не давали никаких советов, не объявляли, что намерены “говорить всю правду” и т. д. Этим его одолевают, мучают. Все хотят “говорить всю правду” и непременно всех ругают: Вы никого не ругали. И когда Царь видит, что его хотят учить, им руководить и т. д., то у него это так наболело, что он мгновенно прячется в себя и начинает думать: “Опять учитель! Опять советчик! Опять считает меня совершенным дураком!” — и нервная потребность отпихнуть непрошеного наставника, про себя утешаться тем, что он, в сущности, бесконечно лучше осведомлен обо всем, о чем ему говорят.
Вы же говорили ему несомненно много нового, говорили смело, прямо, умно, интересно, — и не возбудили ни на минуту его недоверчивости. И это для Вас огромный успех, а значит успех для дела».

...

Я прочел всю мою записку (Антоний не мог ее дослушать, — слишком поздно приехал). Впечатление весьма большое. Грингмут несколько огорчил меня, указав, что моя мысль по существу не нова: оказывается, нечто в этом роде проектировал и Бисмарк; но, конечно, более робко и лишь в виде намека.



Б.В. Никольский накануне Мировой войны.


Е.В. Богданович в 1912 г.



15 апреля -

Сознаться ли Вам по секрету? Я думаю, что Царя органически нельзя вразумить. Он хуже чем бездарен: он — прости меня Боже — полное ничтожество! Если так, то не скоро искупится его царствование. О, Господи, неужели мы заслужили, чтобы наша верность была так безнадежна? Знаете ли Вы, что я порою начинаю понимать Витте, — не в его заигрываниях, а в его предательстве. — Я мало верю в близкое будущее. Одного покушения теперь мало, чтоб очистить воздух. Нужно что-нибудь сербское. Конечно, мне первому погибать. Но мне жизни не жаль, — мне России жаль.


26 апреля -

О моей записке из Царского ни гугу. Да все равно. Мне дело ясно. Несчастный вырождающийся царь, с его ничтожным, мелким и жалким характером, совершенно глупый и безвольный, не ведая, что творит, губит Россию. Не будь я монархистом — о, Господи!
Но отчаяться в человеке для меня не значит отчаяться в принципе. Я понял давно, что играть роли в это царствование мне не придется; я думал, что события меня выдвинут; но вот и события, — увы, все то же. Пора крест на все поставить. «Блаженны почившие».



5 мая -

Мне хочется кое-что записать. Завтра рожденье Государя. Володя намерен отпраздновать это событие. На завтра назначил торжественную процессию.
Сегодня была репетиция. Несколько часов мастерил хоругвь и украшения вроде балдахина к царскому портрету. Наконец усадил Анну, Романа, няньку с ее девочкой, сам стал на большой ящик и произнес пламенную политическую речь. Завтра, мол, рождение Государя и мы будем праздновать этот день. Прежде мы не праздновали, а нынче непременно надо праздновать. Теперь война, и много злых людей, которые Царя не хотят совсем, никого не слушаются, устраивают беспорядки. Но мы не изменники, и если эти злые люди не хотят, то мы царя хотим, и все-таки все вместе будем за Царя и отпразднуем его рождение. Ура. Ну, хлопайте же. Бурные аплодисменты.



19 мая -

В какое ужасное время мы живем! Чудовищные события в Тихом океане превосходят все вероятия. Что дальше будет — жутко и подумать. Когда я во вторник у Богдановича узнал истинное положение дел, еще до теперешних подробностей, то я сказал: конец России самодержавной, и в лучшем случае — конец династии. На чудо рассчитывать нечего. Победа на суше едва ли что может изменить, ибо просто опрокинуть японцев мало, их надо истребить, а для этого у нас нет нужного перевеса, нет даже простого равенства сил, — наличных сил, не говоря о расстояниях, обстановке и пр.

И всего ужаснее ждать объяснений, как могли суда Небогатова сдаться в плен? Я высказал догадку, что тут измена, и что взбунтовавшаяся команда попросту связала офицеров. Состав его эскадры — самая сволочь, уже выпущенная из атмосферы забастовок, пропаганды и смуты. Ужасно. Свыше сил человеческих. — Когда я сказал, что конец династии, меня спросили, что же делать.

Я сказал: переменить династию. Но конечно, если бы я верил в чудеса и в возможность вразумить глупого, бездарного, невежественного и жалкого человека, то я предложил бы пожертвовать одним-двумя членами династии, чтобы спасти ее целость и наше отечество. Повесить н[а]пр[имер] Алексея и Владимира Александровичей, Ламздорфа и Витте, запретить по закону великим князьям когда бы то ни было занимать ответственные посты, расстричь Антония, разогнать всю эту шайку и пламенным манифестом воззвать к народу, заключив мир до боя на сухом пути.
Тогда еще все могло бы быть спасено. Но это значит: распорядись, чтобы сейчас стала зима. Замени человека другим человеком. Вот это я приблизительно сказал.

Богданович мне потом говорит: «Напишите это Царю». Я говорю: «Бесполезно. Я не Бог, чтоб из бабы делать мужчину, из Николая Петра». Тогда старый плут говорит: «Ну, напишите это от моего имени, — я пошлю». Я повторяю: «Это бесполезно». «Все равно: ведь Вы как адвокат берете дело, составляете бумагу, хотя не верите в успех? Составьте мне, — я Вам заплачу, как адвокату». Я рассмеялся невольно. «Ну, что ж, хорошо, — я Вам напишу». Старый подлец думал, что я с него черт знает что спрошу. Я говорю: «Мне денег не надо». «Нет, это невозможно». «Ну, хорошо, заплатите мне, как за выход, — 100 рублей». «Нет, это мало: хотите 200?» «Все равно, давайте двести».

Вчера написал и вечером с ним окончательно переработал редакцию. По его желанию, намечены трое: Алексей Александрович, Витте и Антоний. Не думаю, чтоб это было хорошо, ибо я писал безо всякой надежды на вразумление. Династия — вот единственная жертва. Но где взять новую? Ведь придворный переворот безнадежен, ибо при нем — долой закон о престолонаследии; а тогда полная смута. Словом, конец, конец. Чудес не бывает.

Конец той России, которой я служил, которую любил, в которую верил. Конец не навсегда, но мне уже не видать ее возрождения: надолго ночь. Агония может еще продлиться, но что пользы? Еще если бы можно было надеяться на его самоубийство, — это было бы все-таки шансом. Но где ему! — До чего мы дожили! Что мы детям оставляем! — Бог все видит и знает. Я могу спокойно сказать лишь одно: за меня моим детям стыдиться не приходится. Я побежден, ибо побеждено то дело, которому я служил; но я не изменник и не предатель. Я сам погибну, если придется, но проституцией убеждений не могу заниматься.


...
Tags: 20 век, ЖЗЛ, Россия и ее история
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 68 comments